«Губернские Очерки» Салтыкова-Щедрина. Михаил салтыков-щедрин - губернские очерки

Вся книга построена на границе аналитического, гротескового очерка и сатирического повествования. Так что же это за креатура - ташкентец - и чего она жаждет? А жаждет она лишь одного - «Жрать!». Во что бы то ни было, ценою чего бы то ни было. И Ташкент превращается в страну, населённую вышедшими из России, за ненадобностью, ташкентцами. Ташкент находится там, где бьют по зубам и где имеет право гражданственности предание о Макаре, телят не гоняющем, то есть - везде. Ташкент существует и на родине, и за границею, а истинный Ташкент - в нравах и сердце человека. И хотя, с одной стороны, куда ни плюнь, везде у нас ташкентцы, с другой - стать ташкентцем не так уж и просто. В большинстве случаев ташкентец - это дворянский сын, образование его классическое, причём испаряется оно немедленно по оставлении школьной скамьи, что отнюдь не мешает ташкентцу быть зодчим и дерзать, ибо не боги горшки обжигали.

Тут лицо повествующее переходит к своему личному опыту, вспоминает о своём воспитании в одном из военно-учебных заведений. Основы образования сводятся к следующему: в стране своих плодов цивилизации нет; мы должны их только передавать, не заглядываясь на то, что передаём. Для исполнения сего благородного дела герой направляется конечно же в Петербург, где попадает на приём к Пьеру Накатникову, своему бывшему однокашнику, лентяю и олуху, достигшему степеней известных. Тут проясняются основные принципы цивилизаторской деятельности: русский становой и русская телега; а главное - ташкентец получает в казначействе деньги на казённые просветительские нужды; садится в поезд и... приходит в себя то ли в Тульской, то ли в Рязанской губернии - без денег, без вещей; ничего не помнит, кроме одного: «я пил...».

Ну что же, теперь хоть свои, российские губернии цивилизовать бы, если не удаётся это проделать с зарубежными. С этой целью на клич генерала: «Ребята! с нами Бог!» - в летний Петербург, терзаемый наводнением (Петропавловская крепость, последний оплот, сорвалась с места и уже уплывала), собрались ташкентцы-старатели.

Отбор годных шёл по национально-вероисповедальному признаку: четыреста русских, двести немцев с русскими душами, тридцать три инородца без души и тридцать три католика, оправдавшихся тем, что ни в какую церковь не ходят. Начинается ассенизаторская работёнка: пужают стриженых девиц на Невском проспекте; по ночам врываются в квартиры к неблагонамеренным, у которых водятся книги, бумага и перья, да и живут они все в гражданском браке. Веселье неожиданно прерывается, когда ташкентец по ошибке порет статского советника Перемолова.

Следующие экземпляры ташкентцев автор характеризует как относящихся к подготовительному разряду. Так, у Ольги Сергеевны Персияновой, интересной вдовы, упорхнувшей в Париж, растёт сын Nicolas, чистая «куколка», которого воспитывают тётенька и дяденька с целью сделать из него благородного человека. Как убеждается маменька, вернувшись восвояси и застав свою «куколку» в уже более-менее зрелом возрасте, цель с успехом достигнута. Но в полной мере credo юного отпрыска разворачивается в имении Перкали, куда он приезжает на летние каникулы и где сходится с соседом, немногим старше него, Павлом Денисычем Мангушевым. Молодой ташкентец и с маменькой уже разворачивает свои лозунги и транспаранты: революций не делаю, заговоров не составляю, в тайные общества не вступаю, оставьте на мою долю хотя бы женщин!.. Нигилисты - это люди самые пустые и даже негодяи... нигде так спокойно не живётся, как в России, лишь бы ничего не делать, и никто тебя не тронет... В компании же матереющего ташкентца, проповедующего, что они, помещики, должны оставаться на своём посту, оттачиваются, за обедом и возлияниями, за осмотром конюшни, и другие формулировки: наши русские более к полевым работам склонность чувствуют, они грязны, но за сохой - это очарование... Но каникулы кончаются, кое-как завершается и ненавистная учёба, маменька покупает экипаж, мебель, устраивает квартирку - «сущее гнёздышко», откуда и раздаётся ташкентский грай, обращённый к неведомому врагу: «А теперь поборемся!..»

И на сцену вылетает новый тип ташкентца с этикеткой «палач». Персона эта - один из воспитанников закрытого учебного заведения для детей из небогатых дворянских семей, и действие разворачивается в конце 30-х гг. «Палачом» же Хлынова прозвали потому, что, узнав, что начальство собирается его отчислить за невиданную леность, он подал прошение об определении его в палачи куда угодно по усмотрению губернского правления. И правда, мера жестокости и силы у этого несчастного тупоумного невиданные. Соученики его трепещут и вынуждены делиться с ним провизией, учителя же, пользуясь тем, что Хлынов сам трепещет всякого начальства, измываются над ним нещадно. Единственный приятель Хлынова - Голопятов по прозвищу «Агашка». Вместе они стоически переносят еженедельные порки, вместе проводят рекреации, то нещадно мутузя друг друга, то делясь опытом, кто из дядек как дерёт; то впадая в унылое оцепенение, то распивая сивуху где-нибудь в тёмном углу. Родные вспоминают о Хлынове только перед началом летних каникул, тогда и забирают его в усадьбу, стоящую посередине села Вавилова.

Помимо отца и матери «Палача», Петра Матвеича и Арины Тимофеевны, там живут ещё два их сына-подростка, старый дедушка Матвей Никанорыч и братец Софрон Матвеич. Семейство подозревает, что дед где-то прячет свои деньги, следит за ним, да выследить ничего не может. За Петром Матвеичем держится слава лихого исправника, но из своих рейдов-налётов в дом притащить он ничего не умеет. «Рви!» - наставляет Хлынов-старик Хлынова-отца. «...Я свои обязанности очень знаю!» - отвечает на это Петр Матвеич. «Палач» с радостью уезжал из дома в учебное заведение: уж пусть лучше чужие тиранят, чем свои. Но теперь он лелеет одну надежду - покончить с ненавистной учёбой и устроиться на военную службу. За такое вольнодумие и непослушание папенька дерёт его как сидорову козу. Экзекуция поражает всех домашних. «Палач» притворяется, будто и он удручён; на самом же деле с него как с гуся вода. Вернувшись в учебное заведение, «Палач» узнает, что «Агашку» опекун отдаёт в полк. Дружества ради «Агашка» решает помочь приятелю. Вместе они дебоширят так, что через несколько недель их исключают. Радостные и возбуждённые, они подбадривают друг друга: «Не пропадём!»

Ташкентец из следующего очерка, по видимости, во всем противоположен «Палачу» и «Агашке». Миша Нагорнов - поздний сын статского советника Семена Прокофьевича и его супруги Анны Михайловны, с раннего детства и до своего вступления в самостоятельную жизнь всегда, во всем и везде радовал и утешал родителей, наставников, учителей, товарищей. Чем более вырастал Миша, тем благонравней и понятливей он становился. В раннем детстве набожный, в школе всегда первый ученик - и не почему-либо, а просто для него это было радостно и естественно. Судебная реформа по времени совпала с последними годами учёбы Михаила Нагорнова. Молодые люди развлекаются тем, что представляют судебное заседание с присяжными, прокурором, адвокатом, судьями. Нагорного так и тянет пойти по адвокатской дорожке, денежной, блестящей, артистической, хотя он понимает, что солидней, да и благонадежней, с государственной точки зрения, прокурорская карьера. К тому же и отец категорически требует, чтобы сын стал государственным обвинителем. Лёгкость и доступность карьеры, обильный и сытный куш - все это отуманивает головы ещё не доучившихся ташкентцев. Рубль, выглядывающий из кармана наивного простеца, мешает им спать. Наконец сдан последний экзамен; будущие адвокаты и прокуроры, усвоившие уроки демагогии и беспринципности (лишь бы урвать свой жирный кусок), рассыпаются по стогнам Петербурга.

Герой последнего жизнеописания, Порфиша Велентьев, - ташкентец чистейшей воды, вся логика его воспитания и образования подводит его к совершенному умению из воздуха чеканить монету - он выступает автором проекта, озаглавленного так: «О предоставлении коллежскому советнику Порфирию Менандрову Велентьеву в товариществе с вильманстрандским первостатейным купцом Василием Вонифатьевым Поротоуховым в беспошлинную двадцатилетнюю эксплуатацию всех принадлежащих казне лесов для непременного оных, в течение двадцати лет, истребления». Отец Порфирия, Менандр, получил блестящее духовное образование, но пошёл не в священники, а воспитателем в семью князя Оболдуй-Щетина-Ферлакур. Благодаря княгине пообтесался, а позже получил весьма выгодное место чиновника, облагающего налогами винокуренные заводы. Женился на троюродной племяннице княгини из захудалого грузино-осетинского рода князей Крикулидзевых. И до, и после женитьбы Нина Ираклиевна занималась спекуляцией на купле-продаже крестьян, отдаче их в солдаты, продаже рекрутских квитанций, покупке на своз душ. Но главными учителями Порфиши Велентьева в обретении наживательных навыков стали мнимые маменькины родственники, Азамат и Азамат Тамерланцевы. Они так ввинчиваются в обиход дома, семьи, что никакой метлой их потом вымести невозможно. Слуги их почитают за своих, Порфише они показывают фокусы с появлением-исчезновением монеток, детский слабый отзвук их картёжного шулерскою заработка. Другое потрясение молодого Велентьева - уроки политэкономии, которые он получает в своём учебном заведении. Все это заставляет его смотреть с презрением и свысока на наивные, по новейшим временам, усилия родителей. И уже Менандр Семенович Велентьев чует в сыне, с его наивнейшими способами накопления богатств, реформатора, который старый храм разрушит, новый не возведёт и исчезнет.

Это первое произведение, вышедшее под псевдонимом Н. Щедрин. Предназначенные первоначально для «Современника», «Губернские очерки» были отвергнуты Н.А. Некрасовым и напечатаны в «Русском вестнике». Профессиональное чутье не подвело М.Н. Каткова: на долю очерков выпал необыкновенный успех. В них разноликая русская провинция впервые в русской литературе предстала как широкая художественная панорама. Очерки внутри цикла сгруппированы преимущественно по тематическому принципу («Прошлые времена», «Богомольцы, странники и проезжие», «Праздники», «Казусные обстоятельства» и др.) и лишь в разделе «Драматические сцены и монологи» – по жанровому принципу.

Крутогорск – собирательный образ дореформенной провинции. Название города, подсказанное архитектурным пейзажем Вятки, расположенной на крутом берегу реки, положило начало оригинальной сатирической «топонимике» Салтыкова‑Щедрина. Позже в художественном мире писателя появятся Глупов, Ташкент, Пошехонье, Брюхов, Навозный и пр.

Собранное вокруг губернского города художественное пространство разомкнуто, действие нередко переносится в глубинку: уездный центр, помещичью усадьбу, крестьянскую избу, а внутри вставных повествований – в сопредельные и отдаленные российские земли. Образ дороги, также восходящий к известному гоголевскому мотиву, возникающий во «Введении» и символически завершающий весь цикл (Глава «Дорога /Вместо эпилога/»), помогает автору и читателю легко передвигаться от одной сюжетно‑тематической картины к другой. Соответственно упрощаются, становятся в значительной мере условными переход от одной повествовательной манеры к другой, смена стилей и жанровых форм внутри цикла. Неизменным остается сатирический пафос, причем диапазон его уже здесь необычайно широк: от легкой иронии до ядовитого сарказма.

В «Губернских очерках» воссозданы характерные русские типы. В социальном отношении они представляют главным образом народ (крестьян и разночинный люд), чиновников и помещиков‑дворян. В нравственно‑психологическом плане авторская типология также отражала реалии России последних лет крепостного права.

С особенным вниманием изображаются писателем русские мужики, в помещичьей кабале не потерявшие доброту души. Очевидны уважение, симпатия, а порой и благоговение по отношению к нищему, но смиренному и нравственно чистому трудовому люду, в чем, несомненно, сказалось увлечение славянофильством.

Создавая дворянские образы, Салтыков в «Губернских очерках» сосредотачивается не столько на мотивах эксплуатации крестьянства дворянами, сколько на проблеме нравственного одичания высшего сословия, порочности крепостнической морали («Неприятное посещение», «Просители», «Приятное семейство», «Госпожа Музовкина»).

Пристальному изучению Салтыкова‑Щедрина подвергаются измельчавшие «лишние люди», в 50‑х годах превратившиеся в праздных обывателей, губернских позеров и демагогов (раздел «Талантливые натуры»).

В итоге русская провинция 40‑50‑х годов предстает в книге не столько как понятие историко‑географическое, сколько бытийно‑нравственное, социально‑психологическое. Повествователь – образованный дворянин демократических убеждений – воспринимает провинциальную дворянско‑чиновничью среду как «мир зловоний и болотных испарений, мир сплетен и жирных кулебяк», мир полусна‑полуяви, «мглы и тумана».

-------
| сайт collection
|-------
| Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин
| Губернские очерки
-------

В одном из далеких углов России есть город, который как-то особенно говорит моему сердцу. Не то чтобы он отличался великолепными зданиями, нет в нем садов семирамидиных, ни одного даже трехэтажного дома не встретите вы в длинном ряде улиц, да и улицы-то всё немощеные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успокоивающее душу в тишине, которая царствует на стогнах его. Въезжая в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни, что вам остается только жить в прошлом и переваривать ваши воспоминания.
И в самом деле, из этого города даже дороги дальше никуда нет, как будто здесь конец миру. Куда ни взглянете вы окрест – лес, луга да степь; степь, лес и луга; где-где вьется прихотливым извивом проселок, и бойко проскачет по нем телега, запряженная маленькою резвою лошадкой, и опять все затихнет, все потонет в общем однообразии…
Крутогорск расположен очень живописно; когда вы подъезжаете к нему летним вечером, со стороны реки, и глазам вашим издалека откроется брошенный на крутом берегу городской сад, присутственные места и эта прекрасная группа церквей, которая господствует над всею окрестностью, – вы не оторвете глаз от этой картины. Темнеет. Огни зажигаются и в присутственных местах и в остроге, стоящих на обрыве, и в тех лачужках, которые лепятся тесно, внизу, подле самой воды; весь берег кажется усеянным огнями. И бог знает почему, вследствие ли душевной усталости или просто от дорожного утомления, и острог и присутственные места кажутся вам приютами мира и любви, лачужки населяются Филемонами и Бавкидами, и вы ощущаете в душе вашей такую ясность, такую кротость и мягкость… Но вот долетают до вас звуки колоколов, зовущих ко всенощной; вы еще далеко от города, и звуки касаются слуха вашего безразлично, в виде общего гула, как будто весь воздух полон чудной музыки, как будто все вокруг вас живет и дышит; и если вы когда-нибудь были ребенком, если у вас было детство, оно с изумительною подробностью встанет перед вами; и внезапно воскреснет в вашем сердце вся его свежесть, вся его впечатлительность, все верованья, вся эта милая слепота, которую впоследствии рассеял опыт и которая так долго и так всецело утешала ваше существование.
Но мрак все более и более завладевает горизонтом; высокие шпили церквей тонут в воздухе и кажутся какими-то фантастическими тенями; огни по берегу выступают ярче и ярче; голос ваш звонче и яснее раздается в воздухе. Перед вами река… Но ясна и спокойна ее поверхность, ровно ее чистое зеркало, отражающее в себе бледно-голубое небо с его миллионами звезд; тихо и мягко ласкает вас влажный воздух ночи, и ничто, никакой звук не возмущает как бы оцепеневшей окрестности.

Паром словно не движется, и только нетерпеливый стук лошадиного копыта о помост да всплеск вынимаемого из воды шеста возвращают вас к сознанию чего-то действительного, не фантастического.
Но вот и берег. Начинается суматоха; вынимаются причалы; экипаж ваш слегка трогается; вы слышите глухое позвякиванье подвязанного колокольчика; пристегивают пристяжных; наконец все готово; в тарантасе вашем появляется шляпа и слышится: «Не будет ли, батюшка, вашей милости?» – «Трогай!» – раздается сзади, и вот вы бойко взбираетесь на крутую гору, по почтовой дороге, ведущей мимо общественного сада. А в городе между тем во всех окнах горят уж огни; по улицам еще бродят рассеянные группы гуляющих; вы чувствуете себя дома и, остановив ямщика, вылезаете из экипажа и сами идете бродить.
Боже! как весело вам, как хорошо и отрадно на этих деревянных тротуарах! Все вас знают, вас любят, вам улыбаются! Вон мелькнули в окнах четыре фигуры за четвероугольным столом, предающиеся деловому отдохновению за карточным столом; вот из другого окна столбом валит дым, обличающий собравшуюся в доме веселую компанию приказных, а быть может, и сановников; вот послышался вам из соседнего дома смех, звонкий смех, от которого вдруг упало в груди ваше юное сердце, и тут же, с ним рядом, произносится острота, очень хорошая острота, которую вы уж много раз слышали, но которая, в этот вечер, кажется вам особенно привлекательною, и вы не сердитесь, а как-то добродушно и ласково улыбаетесь ей. Но вот и гуляющие – всё больше женский пол, около которого, как и везде, как комары над болотом, роится молодежь. Эта молодежь иногда казалась вам нестерпимою: в ее стремлениях к женскому полу вы видели что-то не совсем опрятное; шуточки и нежности ее отзывались в ваших ушах грубо и матерьяльно; но в этот вечер вы добры. Если б вам встретился пылкий Трезор, томно виляющий хвостом на бегу за кокеткой Дианкой, вы и тут нашли бы средство отыскать что-то наивное, буколическое. Вот и она, крутогорская звезда, гонительница знаменитого рода князей Чебылкиных – единственного княжеского рода во всей Крутогорской губернии, – наша Вера Готлибовна, немка по происхождению, но русская по складу ума и сердца! Идет она, и издали несется ее голос, звонко командующий над целым взводом молодых вздыхателей; идет она, и прячется седовласая голова князя Чебылкина, высунувшаяся было из окна, ожигаются губы княгини, кушающей вечерний чай, и выпадает фарфоровая куколка из рук двадцатилетней княжны, играющей в растворенном окне. Вот и вы, великолепная Катерина Осиповна, также звезда крутогорская, вы, которой роскошные формы напоминают лучшие времена человечества, вы, которую ни с кем сравнить не смею, кроме гречанки Бобелины. Около вас также роятся поклонники и вьется жирный разговор, для которого неистощимым предметом служат ваши прелести. И все это так приветливо улыбается вам, всякому вы жмете руку, со всяким вступаете в разговор. Вера Готлибовна рассказывает вам какую-нибудь новую проделку князя Чебылкина; Порфирий Петрович передает замечательный случай из вчерашнего преферанса.
Но вот и сам его сиятельство, князь Чебылкин, изволит возвращаться от всенощной, четверней в коляске. Его сиятельство милостиво раскланивается на все стороны; четверня раскормленных лошадок влачит коляску мерным и томным шагом: сами бессловесные чувствуют всю важность возложенного на них подвига и ведут себя, как следует лошадям хорошего тона.
Наконец и совсем стемнело; гуляющие исчезли с улиц; окна в домах затворяются; где-где слышится захлопыванье ставней, сопровождаемое звяканьем засовываемых железных болтов, да доносятся до вас унылые звуки флейты, извлекаемые меланхоликом-приказным.
Все тихо, все мертво; на сцену выступают собаки…
Казалось бы, это ли не жизнь! А между тем все крутогорские чиновники, и в особенности супруги их, с ожесточением нападают на этот город. Кто звал их туда, кто приклеил их к столь постылому для них краю? Жалобы на Крутогорск составляют вечную канву для разговоров; за ними обыкновенно следуют стремления в Петербург.
– Очаровательный Петербург! – восклицают дамы.
– Душка Петербург! – вздыхают девицы.
– Да, Петербург… – глубокомысленно отзываются мужчины.
В устах всех Петербург представляется чем-то вроде жениха, приходящего в полуночи (Смотри Примечания 1 в конце книги); но ни те, ни другие, ни третьи не искренни; это так, façon de parler, потому что рот у нас не покрыт. С тех пор, однако ж, как двукратно княгиня Чебылкина съездила с дочерью в столицу, восторги немного поохладились: оказывается, «qu"on n"y est jamais chez soi», что «мы отвыкли от этого шума», что «le prince Курылкин, jeune homme tout-à-fait charmant, – mais que ça reste entre nous – m"a fait tellement la cour, что просто совестно! – но все-таки какое же сравнение наш милый, наш добрый, наш тихий Крутогорск!»
– Душка Крутогорск! – пищит княжна.
– Да, Крутогорск… – отзывается князь, плотоядно улыбаясь.
Страсть к французским фразам составляет общий недуг крутогорских дам и девиц. Соберутся девицы, и первое у них условие: «Ну, mesdames, с нынешнего дня мы ни слова не будем говорить по-русски». Но оказывается, что на иностранных языках им известны только две фразы: permettez-moi de sortir и allez-vous en! Очевидно, что всех понятий, как бы они ни были ограниченны, этими двумя фразами никак не выразишь, и бедные девицы вновь осуждены прибегнуть к этому дубовому русскому языку, на котором не выразишь никакого тонкого чувства.
Впрочем, сословие чиновников – слабая сторона Крутогорска. Я не люблю его гостиных, в которых, в самом деле, все глядит как-то неуклюже. Но мне отрадно и весело шататься по городским улицам, особливо в базарный день, когда они кипят народом, когда все площади завалены разным хламом: сундуками, бураками, ведерками и проч. Мне мил этот общий говор толпы, он ласкает мой слух пуще лучшей итальянской арии, несмотря на то что в нем нередко звучат самые странные, самые фальшивые ноты. Взгляните на эти загорелые лица: они дышат умом и сметкою и вместе с тем каким-то неподдельным простодушием, которое, к сожалению, исчезает все больше и больше. Столица этого простодушия – Крутогорск. Вы видите, вы чувствуете, что здесь человек доволен и счастлив, что он простодушен и открыт именно потому, что не для чего ему притворяться и лукавить. Он знает, что что бы ни выпало на его долю – горе ли, радость ли, – все это его, его собственное , и не ропщет. Иногда только он вздохнет да промолвит: «Господи! кабы не было блох да становых, что бы это за рай, а не жизнь была!» – вздохнет и смирится пред рукою Промысла, соделавшего и Киферона, птицу сладкогласную, и гадов разных.
Купечества в Крутогорске нет. Коли хотите, проживают в нем так называемые негоцианты, но они пробубнились до такой степени, что, кроме ношебного платья и неоплатных долгов, ничего не имеют. Сгубила их неосновательность рассудка да пристрастие к пиджакам и крепким напиткам. Пробовали было они поначалу, когда деньги еще кой-какие водились, на свой капитал торговать, да нет, не спорится! Сведет негоциант к концу года счеты – все убыток да убыток, а он ли, кажется, не трудился, на пристани с лихими людьми ночи напролет не пропивывал, да последней копейки в картеж не проигрывал, все в надежде увеличить родительское наследие! – Не везет! Пробовали они и на комиссию закупы разного товара делать, и тут оказались провинности: купит негоциант щетины да для коммерческого оборота в нее песочку подсыплет, а не то хлебца такого поставит, чтоб хрусту побольше ощущалось – отказали и тут. Господи! совсем коммерцией заниматься нельзя.
Но вот наступает воскресенье; весь город с раннего утра в волнении, как будто томим недугом. На площадях шум и говор, по улицам езда страшная. Чиновники, не обуздываемые в этот день никаким присутственным местом, из всех сил устремляются к его превосходительству поздравить с праздником. Случается, что его превосходительство не совсем благосклонно смотрит на эти поклонения, находя, что они вообще не относятся к делу, но духа времени изменить нельзя: «Помилуйте, ваше превосходительство, это нам не в тягость, а в сладость!»
– Сегодня отличная погода, – говорит Порфирий Петрович, обращаясь к ее превосходительству.
Ее превосходительство слушает с видимым участием.
– Только жарко немножко-с, – отзывается уездный стряпчий, слегка привставая на кресле, – я, ваше превосходительство, потею…
– Как здоровье вашей супруги? – спрашивает ее превосходительство, обращаясь к инженерному офицеру, с очевидным желанием замять разговор, принимающий слишком интимный характер.
– Она, ваше превосходительство, всегда в это время бывает в таком положении…
Ее превосходительство решительно теряется. Общее смущение.
– А у нас, ваше превосходительство, – говорит Порфирий Петрович, – случилось на прошлой неделе обстоятельство. Получили мы из Рожновской палаты бумагу-с. Читали мы, читали эту бумагу – ничего не понимаем, а бумага, видим, нужная. Вот только и говорит Иван Кузьмич: «Позовемте, господа, архивариуса, – может быть, он поймет». И точно-с, призываем архивариуса, прочитал он бумагу. «Понимаешь?» – спрашиваем мы. «Понимать не понимаю, а отвечать могу». Верите ли, ваше превосходительство, ведь и в самом деле написал бумагу в палец толщиной, только еще непонятнее первой. Однако мы подписали и отправили. Общий хохот.
– Любопытно, – говорит его превосходительство, – удовлетворится ли Рожновская палата?
– Отчего же не удовлетвориться, ваше превосходительство? ведь им больше для очистки дела ответ нужен: вот они возьмут да целиком нашу бумагу куда-нибудь и пропишут-с, а то место опять пропишет-с; так оно и пойдет…
Но я предполагаю, что вы – лицо служащее и не заживаетесь в Крутогорске подолгу. Вас посылают по губернии обревизовать, изловить и вообще сделать полезное дело.
Дорога! Сколько в этом слове заключено для меня привлекательного! Особливо в летнее теплое время, если притом предстоящие вам переезды неутомительны, если вы не спеша можете расположиться на станции, чтобы переждать полуденный зной, или же вечером, чтобы побродить по окрестности, – дорога составляет неисчерпаемое наслаждение. Вы лежа едете в вашем покойном тарантасе; маленькие обывательские лошадки бегут бойко и весело, верст по пятнадцати в час, а иногда и более; ямщик, добродушный молодой парень, беспрестанно оборачивается к вам, зная, что вы платите прогоны, а пожалуй, и на водку дадите. Перед глазами вашими расстилаются необозримые поля, окаймляемые лесом, которому, кажется, и конца нет. Изредка попадается по дороге починок из двух-трех дворов или же одиноко стоящая сельская расправа , и опять поля, опять лес, земли-то, земли-то! то-то раздолье тут земледельцу! Кажется, и жил бы и умер тут, ленивый и беспечный, в этой непробудной тишине!
Однако вот и станция; вы утомлены немного, но это – то приятное утомление, которое придает еще более цены и сладости предстоящему отдыху. В ушах ваших еще остается впечатление звуков колокольчика, впечатление шума, производимого колесами вашего экипажа. Вы выходите из вашего тарантаса и немного пошатываетесь. Но через четверть часа вы снова бодры и веселы, вы идете бродить по деревне, и перед вами развертывается та мирная сельская идиллия, которой первообраз так цельно и полно сохранился в вашей душе. С горы спускается деревенское стадо; оно уж близко к деревне, и картина мгновенно оживляется; необыкновенная суета проявляется по всей улице; бабы выбегают из изб с прутьями в руках, преследуя тощих, малорослых коров; девчонка лет десяти, также с прутиком, бежит вся впопыхах, загоняя теленка и не находя никакой возможности следить за его скачками; в воздухе раздаются самые разнообразные звуки, от мычанья до визгливого голоса тетки Арины, громко ругающейся на всю деревню. Наконец стадо загнано, деревня пустеет; только кое-где по завалинкам сидят еще старики, да и те позевывают и постепенно, один за другим, исчезают в воротах. Вы сами отправляетесь в горницу и садитесь за самовар. Но – о чудо! – цивилизация и здесь преследует вас! За стеною вам слышатся голоса.
– Как тебя зовут? – спрашивает один голос.
– Кого? – отвечает другой.
– Тебя.
– Меня-то?
– Ну да, тебя.
– Зовут-то?
– Ах, чтоб тебя…
Раздаются аплодисменты .
– Аким, Аким Сергеев, – торопливо отвечает голос. Ваше любопытство заинтересовано; вы посылаете разведать, что происходит у вас в соседях, и узнаете, что еще перед вами приехал сюда становой для производства следствия да вот так-то день-деньской и мается.
Вам внезапно делается грустно, и вы поспешно велите закладывать лошадей.
И снова перед вами дорога, снова свежий ветер нежит ваше лицо, снова обнимает вас тот прозрачный полумрак, который на севере заменяет летние ночи.
А полный месяц кротко и мягко освещает всю окрестность, над которою вьется, как пар, легкий ночной туман…
Да, я люблю тебя, далекий, никем не тронутый край! Мне мил твой простор и простодушие твоих обитателей! И если перо мое нередко коснется таких струн твоего организма, которые издают неприятный и фальшивый звук, то это не от недостатка горячего сочувствия к тебе, а потому собственно, что эти звуки грустно и болезненно отдаются в моей душе. Много есть путей служить общему делу; но смею думать, что обнаружение зла, лжи и порока также не бесполезно, тем более что предполагает полное сочувствие к добру и истине.

Свежо предание, а верится с трудом…

«…Нет, нынче не то, что было в прежнее время; в прежнее время народ как-то проще, любовнее был. Служил я, теперича, в земском суде заседателем, триста рублей бумажками получал, семейством угнетен был, а не хуже людей жил. Прежде знали, что чиновнику тоже пить-есть надо, ну, и место давали так, чтоб прокормиться было чем… А отчего? оттого, что простота во всем была, начальственное снисхождение было – вот что!
Много было у меня в жизни случаев, доложу я вам, случаев истинно любопытнейших. Губерния наша дальняя, дворянства этого нет, ну, и жили мы тут как у Христа за пазушкой; съездишь, бывало, в год раз в губернский город, поклонишься чем бог послал благодетелям и знать больше ничего не хочешь. Этого и не бывало, чтоб под суд попасть, или ревизии там какие-нибудь, как нынче, – все шло себе как по маслу. А вот вы, молодые люди, поди-ка, чай, думаете, что нынче лучше, народ, дескать, меньше терпит, справедливости больше, чиновники бога знать стали. А я вам доложу, что все это напрасно-с; чиновник все тот же, только тоньше, продувнее стал… Как послушаю я этих нынешних-то, как они и про экономию-то, и про благо-то общее начнут толковать, инда злость под сердце подступает.
Брали мы, правда, что брали – кто богу не грешен, царю не виноват? да ведь и то сказать, лучше, что ли, денег-то не брать, да и дела не делать? как возьмешь, оно и работать как-то сподручнее, поощрительнее. А нынче, посмотрю я, всё разговором занимаются, и всё больше насчет этого бескорыстия, а дела не видно, и мужичок – не слыхать, чтоб поправлялся, а кряхтит да охает пуще прежнего.
Жили мы в те поры, чиновники, все промеж себя очень дружно. Не то чтоб зависть или чернота какая-нибудь, а всякий друг другу совет и помощь дает. Проиграешь, бывало, в картишки целую ночь, всё дочиста спустишь – как быть? ну, и идешь к исправнику. „Батюшка, Демьян Иваныч, так и так, помоги!“ Выслушает Демьян Иваныч, посмеется начальнически: „Вы, мол, сукины дети, приказные, и деньгу-то сколотить не умеете, всё в кабак да в карты!“ А потом и скажет: „Ну, уж нечего делать, ступай в Шарковскую волость подать сбирать“. Вот и поедешь; подати-то не соберешь, а ребятишкам на молочишко будет.
И ведь как это все просто делалось! не то чтоб истязание или вымогательство какое-нибудь, а приедешь этак, соберешь сход.
– Ну, мол, ребятушки, выручайте! царю-батюшке деньги надобны, давайте подати.
А сам идешь себе в избу да из окошечка посматриваешь: стоят ребятушки да затылки почесывают. А потом и пойдет у них смятение, вдруг все заговорят и руками замахают, да ведь с час времени этак-то прохлажаются. А ты себе сидишь, натурально, в избе да посмеиваешься, а часом и сотского к ним вышлешь: „Будет, мол, вам разговаривать – барин сердится“. Ну, тут пойдет у них суматоха пуще прежнего; начнут жеребий кидать – без жеребья русскому мужичку нельзя. Это, значит, дело идет на лад, порешили идти к заседателю, не будет ли божецкая милость обождать до заработков.
– Э-э-эх, ребятушки, да как же с батюшкой-царем-то быть! ведь ему деньги надобны; вы хошь бы нас, своих начальников, пожалели!
И все это ласковым словом, не то чтоб по зубам да за волосы: „Я, дескать, взяток не беру, так вы у меня знай, каков я есть окружной!“ – нет, этак лаской да жаленьем, чтоб насквозь его, сударь, прошибло!
– Да нельзя ли, батюшка, хоть до покрова обождать?
Ну, натурально, в ноги.
– Обождать-то, для че не обождать, это все в наших руках, да за что ж я перед начальством в ответ попаду? – судите сами.
Пойдут ребята опять на сход, потолкуют-потолкуют, да и разойдутся по домам, а часика через два, смотришь, сотский и несет тебе за подожданье по гривне с души, а как в волости-то душ тысячи четыре, так и выйдет рублев четыреста, а где и больше… Ну, и едешь домой веселее.
А то вот у нас еще фортель какой был – это обыск повальный. Эти дела мы приберегали к лету, к самой страдной поре. Выедешь это на следствие и начнешь весь окольный народ сбивать: мало одной волости, так и другую прихватишь – всех тащи. Сотские же у нас были народ живой, тертый – как есть на все руки. Сгонят человек триста, ну, и лежат они на солнышке. Лежат день, лежат другой; у иного и хлеб, что из дому взял, на исходе, а ты себе сидишь в избе, будто взаправду занимаешься. Вот как видят, что время уходит – полевая-то работа не ждет, – ну, и начнут засылать сотского: „Нельзя ли, дескать, явить милость, спросить, в чем следует?“ Тут и смекаешь: коли ребята сговорчивые, отчего ж им удовольствие не сделать, а коли больно много артачиться станут, ну и еще погодят денек-другой. Главное тут дело – характер иметь, не скучать бездельем, не гнушаться избой да кислым молоком. Увидят, что человек-то дельный, так и поддадутся, да и как еще: прежде по гривенке, может, просил, а тут – шалишь! по три пятака, дешевле не моги и думать. Покончивши это, и переспросишь их всех скопом:
– Каков, мол, такой-то Трифон Сидоров? мошенник?
– Мошенник, батюшка, что и говорить – мошенник.
– А ведь он лошадь-то у Мокея украл? он, ребята?
– Он, батюшка, он должно.
– А грамотные из вас есть?
– Нет, батюшка, какая грамота!
Это говорят мужички уж повеселее: знают, что, значит, отпуск сейчас им будет.
– Ну, ступайте с богом, да вперед будьте умнее.
И отпустишь через полчаса. Оно, конечно, дела немного, всего на несколько минут, да вы посудите, сколько тут вытерпишь: сутки двое-трое сложа руки сидишь, кислый хлеб жуешь… другой бы и жизнь-то всю проклял – ну, ничего таким манером и не добудет.
Всему у нас этому делу учитель и заводчик был уездный наш лекарь. Этот человек был подлинно, доложу вам, необыкновенный и на все дела преостроумнейший! Министром ему быть настоящее место по уму; один грех был: к напитку имел не то что пристрастие, а так – какое-то остервенение. Увидит, бывало, графин с водкой, так и задрожит весь. Конечно, и все мы этого придерживались, да все же в меру: сидишь себе да благодушествуешь, и много-много что в подпитии; ну, а он, я вам доложу, меры не знал, напивался даже до безобразия лица.
– Я еще как ребенком был, – говорит, бывало, – так мамка меня с ложечки водкой поила, чтобы не ревел, а семи лет так уж и родитель по стаканчику на день отпущать стал.
Так вот этакой-то пройда и наставлял нас всему.
– Мое, говорит, братцы, слово будет такое, что никакого дела, будь оно самой святой пасхи святее, не следует делать даром: хоть гривенник, а слупи, руки не порти.

Сочинение

Салтыков-Щедрин – оригинальный писатель, занимающий особое место в русской литературе. В своем творчестве он показывал социальные недостатки общественного устройства России, рисовал жизнь без прикрас, но не только давал свод пороков и злоупотреблений, но и едко высмеивал их. Салтыков-Щедрин работал в жанре социальной сатиры. Во времена, когда в России властвовала цензура, высмеивать недостатки правителей и чиновников было очень опасно. Сатира часто вызывала недовольство и у читателей, которые не хотели обращать внимание на недостатки жизни, на то, как живут они сами. Так как авторам сатирический произведений во все времена приходилось непросто, писатели пользовались особым эзоповым языком. Этот способ иносказания назван был по имени древнегреческого автора Эзопа, который скрывал сатиру за внешне нейтральными или несерьезными вещами. Для того, чтобы высмеивать порядки и устройство страны, в которой живешь, требуется большое мужество. Но способность посмеяться над собой, над собственными недостатками – это уже путь к их исправлению. Творчество Салтыкова-Щедрина, открывшее всему миру беды России, явилось в то же время и показателем национального здоровья, неистощимого запаса сил, которые со временем будут использованы на благо страны.

Писатель обладал даром чутко улавливать самые острые конфликты, назревающие в России, и выставлять их напоказ перед всем русским обществом в своих произведениях. Наиболее пристально Щедрин исследовал политическую жизнь России: взаимоотношения между различными классами, угнетение крестьянства высшими слоями общества. Пристальному изучению жизни России, жизни ее низов, уездов, способствовала и семилетняя служба Салтыкова-Щедрина в должности про-винциального чиновника губернского правления в Вятке. Там будущий сатирик на собственном опыте познакомился с жизнью мелкого чиновничества, крестьянства, купечества. Салтыков взглянул на государственную систему России изнутри. Главным неудобством для России являлась, по его мнению, чрезмерная централизация власти. Она приводит к появлению массы чиновников, которые не могут понять нужды простого народа. Централизованная власть убивает народную инициативу, не дает народу развиваться, и в этой неразвитости народ поддерживает централизацию и бюрократию. Итогом семилетней службы в должности чиновника стал сборник рассказов «Губернские очерки», в которых Салтыков-Щедрин в сатирической манере рисует картины русской жизни, а также шутливо излагает теорию государственного переустройства, которую называет «теорией вождения влиятельного человека за нос». Вскоре после «Губернских очерков» писатель создает «Историю одного города», в которой поднимается до сатирического изображения уже не провинциальных, а государственных деятелей. Краткие характеристики градоначальников – «отцов» города – изобилуют фантастическими чертами и сарказмом. Фантастичны и характеристики обитателей города Глупова, которые похожи на столичных и губернских горожан. Градоначальники совмещают в себе черты, типичные для русских царей и вельмож. Работая над «Историей одного города», Салтыков-Щедрин использует свой опыт государственной службы, а также опирается на труды видных российских историков.

Очень ярко сатирический талант Салтыкова-Щедрина проявился в цикле «Сказок для детей изрядного возраста». Эту книгу считают итоговым произведением писателя. В нее вошли все основные сатирические темы его творчества. Сказки написаны в традициях русских народных сказок: действующие лица – животные, проблемы у них небывалые, и, наконец, в каждом произведении заложено поучение читателю. Но животные, рыбы и птицы ведут себя совсем как люди. Эти несоответствия традициям являются подтверждением своеобразия цикла «Сказок» Салтыкова-Щедрина.

Мельчайшие детали в описании поведения зверей, их образа жизни дают нам понять, что «Сказки» эти повествуют о насущных проблемах России. Форма сказки помогала автору укрупнить масштаб художественного изображения, придать сатире больший размах. За сказочным повествованием читатель должен увидеть не только жизнь России, но и всего человечества.

Сказка – наиболее удачная форма для передачи сатирического содержания. Заимствуя у народа готовые сказочные сюжеты, Щедрин развивает заложенное в них сатирическое содержание и дополняет деталями и узнаваемыми приметами эпохи. Во всем изобилии сказок Салтыкова-Щедрина можно выделить четыре основные темы: сатира на правительство, обличение обывательски настроенной интеллигенции, изображение народных масс, разоблачение морали собственников-хищников и пропаганда новой нравственности.

«Самоотверженный заяц» напоминает нам законопослушного гражданина, не оказывающего сопротивления вероломству верховной власти. В сказке «Премудрый пискарь» в аллегоричной форме высмеивается пугливый интеллигент, боящийся перемен, происходящих в обществе, и потому стремящийся прожить так, «…чтобы никто не заметил».

Но не во всех «Сказках» Салтыков-Щедрин только обличает. Так, в «Коняге» автор рассуждает о положении дел крестьянства и задается вопросом о его будущем. Эта же проблема рассматривается писателем и в «Повести о том, как один мужик двух генералов прокормил». В этой сказке Щедрин сатирически показывает полную беспомощность правителей, и их зависимость от крестьянства. Тем не менее, никто из власть имущих не ценит работу мужика. В мужике Салтыков-Щедрин видит единственную силу, способную действовать, созидать. Но герой, у которого были все возможности скрыться, что удивительно, не предпринимает никаких действий в свое спасение. Эта бессловесная рабская покорность вызывает гнев писателя. И. С. Тургенев писал: «Я видел, как слушатели корчились от смеха при чтении некоторых очерков Салтыкова. Было что-то страшное в этом смехе. Публика, смеясь, в то же время чувствовала, как бич хлещет ее самое».

Другие сочинения по этому произведению

«История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина как сатира на самодержавие «В Салтыкове есть … этот серьезный и злобный юмор, этот реализм, трезвый и ясный среди самой необузданной игры воображения …» (И.С.Тургенев). «История одного города» как социально-политическая сатира Анализ 5 глав (на выбор) в произведении М. Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города» Анализ главы «Фантастический путешественник» (по роману М.Е. Салтыкова- Щедрина «История одного города») Анализ главы «О корени происхождения глуповцев» (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Глупов и глуповцы (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Гротеск как ведущий художественный приём в «Истории одного города» М.Е.Салтыкова-Щедрина Гротеск, его функции и значение в изображении города Глупова и его градоначальников Двадцать третий градоначальник города Глупова (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Иго безумия в "Истории одного города" М.Е.Салтыкова-Щедрина Использование приёма гротеска в изображении быта глуповцев (по роману Салтыкова-Щедрина «История одного города») Образ глуповцев в «Истории одного города» Образы градоначальников в «Истории одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина. Основная проблематика романа Салтыкова-Щедрина «История одного города» Пародия как художественный прием в "Истории одного города" М. Е. Салтыкова-Щедрина Пародия как художественный прием в «Истории одного города» М. Салтыкова-Щедрина Приемы сатирического изображения в романе М. Е. Салтыкова-Щедрина "История одного города" Приёмы сатирического изображения градоначальников в «Истории одного города» М.Е.Салтыкова-Щедрина Рецензия на «Историю одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина Роман "История одного города" М.Е. Салтыкова-Щедрина - история России в зеркале сатиры Сатира на русское самодержавие в «Истории одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина Сатирическая хроника русской жизни Сатирическая хроника русской жизни («История одного города» М. Е. Салтыкова-Щедрина) Своеобразие сатиры М.Е.Салтыкова-Щедрина Функции и значение гротеска в изображении города Глупова и его градоначальников в романе М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города» Характеристика Василиска Семеновича Бородавкина Характеристика градоначальника Брудастого (по роману М.Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города») Череда градоначальников в «Истории одного города» М.Е. Салтыкова-Щедрина Что сближает роман Замятина «Мы» и роман Салтыкова-Щедрина «История одного города»? История создания романа «История одного города» Герои и проблематика сатиры М.Е. Салтыкова-Щедрина Смех сквозь слезы в «Истории одного города» Народ и власть как центральная тема романа Деятельность градоначальников города Глупова Элементы гротеска в раннем творчестве М. Е. Салтыкова Тема народа в «Истории одного города» Описание города Глупова и его градоначальников Фантастическая мотивировка в «Истории одного города» Характеристика образа Беневоленского Феофилакта Иринарховича Смысл финала романа «История одного города» Сюжет и композиция романа «История одного города» Сатирическое изображение градоначальников в "Истории одного города" М. Е. Салтыкова -Щедрина Повесть М. Е. Салтыкова-Щедрина «История одного города» как социально-политическая сатира Содержание истории города Глупова в «Истории одного города» Характеристика образа Брудастого Дементия Варламовича Характеристика образа Двоекурова Семена Константиныча Сочинение по повести «История одного города» Гротеск глуповской «истории» Гротеск в изображении города Глупова Способы выражения авторской позиции в "Истории одного города" М.Е. Салтыкова-Щедрина Что вызывает авторскую иронию в романе М.Е. Салтыкова-Щедрина Характеристика образа Бородавкина Василиска Семеновича Характеристика образа Лядоховской Анели Алоизиевны Жанровые особенности романа «История одного города» Роль Гротеска в "Истории одного города" М.Е.Салтыкова-Щедрина Своеобразие сатиры Салтыкова-Щедрина на примере «Истории одного города» Обличение тупой и самодовольной администрации в "Истории одного города" М. Е. Салтыкова-Щедрина Гротесковые фигуры градоначальников в «Истории одного города»

Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин

Губернские очерки

ВВЕДЕНИЕ

В одном из далеких углов России есть город, который как-то особенно говорит моему сердцу. Не то чтобы он отличался великолепными зданиями, нет в нем садов семирамидиных, ни одного даже трехэтажного дома не встретите вы в длинном ряде улиц, да и улицы-то всё немощеные; но есть что-то мирное, патриархальное во всей его физиономии, что-то успокоивающее душу в тишине, которая царствует на стогнах его. Въезжая в этот город, вы как будто чувствуете, что карьера ваша здесь кончилась, что вы ничего уже не можете требовать от жизни, что вам остается только жить в прошлом и переваривать ваши воспоминания.

И в самом деле, из этого города даже дороги дальше никуда нет, как будто здесь конец миру. Куда ни взглянете вы окрест – лес, луга да степь; степь, лес и луга; где-где вьется прихотливым извивом проселок, и бойко проскачет по нем телега, запряженная маленькою резвою лошадкой, и опять все затихнет, все потонет в общем однообразии…

Крутогорск расположен очень живописно; когда вы подъезжаете к нему летним вечером, со стороны реки, и глазам вашим издалека откроется брошенный на крутом берегу городской сад, присутственные места и эта прекрасная группа церквей, которая господствует над всею окрестностью, – вы не оторвете глаз от этой картины. Темнеет. Огни зажигаются и в присутственных местах и в остроге, стоящих на обрыве, и в тех лачужках, которые лепятся тесно, внизу, подле самой воды; весь берег кажется усеянным огнями. И бог знает почему, вследствие ли душевной усталости или просто от дорожного утомления, и острог и присутственные места кажутся вам приютами мира и любви, лачужки населяются Филемонами и Бавкидами, и вы ощущаете в душе вашей такую ясность, такую кротость и мягкость… Но вот долетают до вас звуки колоколов, зовущих ко всенощной; вы еще далеко от города, и звуки касаются слуха вашего безразлично, в виде общего гула, как будто весь воздух полон чудной музыки, как будто все вокруг вас живет и дышит; и если вы когда-нибудь были ребенком, если у вас было детство, оно с изумительною подробностью встанет перед вами; и внезапно воскреснет в вашем сердце вся его свежесть, вся его впечатлительность, все верованья, вся эта милая слепота, которую впоследствии рассеял опыт и которая так долго и так всецело утешала ваше существование.

Но мрак все более и более завладевает горизонтом; высокие шпили церквей тонут в воздухе и кажутся какими-то фантастическими тенями; огни по берегу выступают ярче и ярче; голос ваш звонче и яснее раздается в воздухе. Перед вами река… Но ясна и спокойна ее поверхность, ровно ее чистое зеркало, отражающее в себе бледно-голубое небо с его миллионами звезд; тихо и мягко ласкает вас влажный воздух ночи, и ничто, никакой звук не возмущает как бы оцепеневшей окрестности. Паром словно не движется, и только нетерпеливый стук лошадиного копыта о помост да всплеск вынимаемого из воды шеста возвращают вас к сознанию чего-то действительного, не фантастического.

Но вот и берег. Начинается суматоха; вынимаются причалы; экипаж ваш слегка трогается; вы слышите глухое позвякиванье подвязанного колокольчика; пристегивают пристяжных; наконец все готово; в тарантасе вашем появляется шляпа и слышится: «Не будет ли, батюшка, вашей милости?» – «Трогай!» – раздается сзади, и вот вы бойко взбираетесь на крутую гору, по почтовой дороге, ведущей мимо общественного сада. А в городе между тем во всех окнах горят уж огни; по улицам еще бродят рассеянные группы гуляющих; вы чувствуете себя дома и, остановив ямщика, вылезаете из экипажа и сами идете бродить.

Боже! как весело вам, как хорошо и отрадно на этих деревянных тротуарах! Все вас знают, вас любят, вам улыбаются! Вон мелькнули в окнах четыре фигуры за четвероугольным столом, предающиеся деловому отдохновению за карточным столом; вот из другого окна столбом валит дым, обличающий собравшуюся в доме веселую компанию приказных, а быть может, и сановников; вот послышался вам из соседнего дома смех, звонкий смех, от которого вдруг упало в груди ваше юное сердце, и тут же, с ним рядом, произносится острота, очень хорошая острота, которую вы уж много раз слышали, но которая, в этот вечер, кажется вам особенно привлекательною, и вы не сердитесь, а как-то добродушно и ласково улыбаетесь ей. Но вот и гуляющие – всё больше женский пол, около которого, как и везде, как комары над болотом, роится молодежь. Эта молодежь иногда казалась вам нестерпимою: в ее стремлениях к женскому полу вы видели что-то не совсем опрятное; шуточки и нежности ее отзывались в ваших ушах грубо и матерьяльно; но в этот вечер вы добры. Если б вам встретился пылкий Трезор, томно виляющий хвостом на бегу за кокеткой Дианкой, вы и тут нашли бы средство отыскать что-то наивное, буколическое. Вот и она, крутогорская звезда, гонительница знаменитого рода князей Чебылкиных – единственного княжеского рода во всей Крутогорской губернии, – наша Вера Готлибовна, немка по происхождению, но русская по складу ума и сердца! Идет она, и издали несется ее голос, звонко командующий над целым взводом молодых вздыхателей; идет она, и прячется седовласая голова князя Чебылкина, высунувшаяся было из окна, ожигаются губы княгини, кушающей вечерний чай, и выпадает фарфоровая куколка из рук двадцатилетней княжны, играющей в растворенном окне. Вот и вы, великолепная Катерина Осиповна, также звезда крутогорская, вы, которой роскошные формы напоминают лучшие времена человечества, вы, которую ни с кем сравнить не смею, кроме гречанки Бобелины. Около вас также роятся поклонники и вьется жирный разговор, для которого неистощимым предметом служат ваши прелести. И все это так приветливо улыбается вам, всякому вы жмете руку, со всяким вступаете в разговор. Вера Готлибовна рассказывает вам какую-нибудь новую проделку князя Чебылкина; Порфирий Петрович передает замечательный случай из вчерашнего преферанса.

Но вот и сам его сиятельство, князь Чебылкин, изволит возвращаться от всенощной, четверней в коляске. Его сиятельство милостиво раскланивается на все стороны; четверня раскормленных лошадок влачит коляску мерным и томным шагом: сами бессловесные чувствуют всю важность возложенного на них подвига и ведут себя, как следует лошадям хорошего тона.

Наконец и совсем стемнело; гуляющие исчезли с улиц; окна в домах затворяются; где-где слышится захлопыванье ставней, сопровождаемое звяканьем засовываемых железных болтов, да доносятся до вас унылые звуки флейты, извлекаемые меланхоликом-приказным.

Все тихо, все мертво; на сцену выступают собаки…

Казалось бы, это ли не жизнь! А между тем все крутогорские чиновники, и в особенности супруги их, с ожесточением нападают на этот город. Кто звал их туда, кто приклеил их к столь постылому для них краю? Жалобы на Крутогорск составляют вечную канву для разговоров; за ними обыкновенно следуют стремления в Петербург.

– Очаровательный Петербург! – восклицают дамы.

– Душка Петербург! – вздыхают девицы.

– Да, Петербург… – глубокомысленно отзываются мужчины.

В устах всех Петербург представляется чем-то вроде жениха, приходящего в полуночи (Смотри Примечания 1 в конце книги); но ни те, ни другие, ни третьи не искренни; это так, façon de parler, потому что рот у нас не покрыт. С тех пор, однако ж, как двукратно княгиня Чебылкина съездила с дочерью в столицу, восторги немного поохладились: оказывается, «qu"on n"y est jamais chez soi», что «мы отвыкли от этого шума», что «le prince Курылкин, jeune homme tout-à-fait charmant, – mais que ça reste entre nous – m"a fait tellement la cour, что просто совестно! – но все-таки какое же сравнение наш милый, наш добрый, наш тихий Крутогорск!»

– Душка Крутогорск! – пищит княжна.

– Да, Крутогорск… – отзывается князь, плотоядно улыбаясь.

Страсть к французским фразам составляет общий недуг крутогорских дам и девиц. Соберутся девицы, и первое у них условие: «Ну, mesdames, с нынешнего дня мы ни слова не будем говорить по-русски». Но оказывается, что на иностранных языках им известны только две фразы: permettez-moi de sortir и allez-vous en! Очевидно, что всех понятий, как бы они ни были ограниченны, этими двумя фразами никак не выразишь, и бедные девицы вновь осуждены прибегнуть к этому дубовому русскому языку, на котором не выразишь никакого тонкого чувства.

Впрочем, сословие чиновников – слабая сторона Крутогорска. Я не люблю его гостиных, в которых, в самом деле, все глядит как-то неуклюже. Но мне отрадно и весело шататься по городским улицам, особливо в базарный день, когда они кипят народом, когда все площади завалены разным хламом: сундуками, бураками, ведерками и проч. Мне мил этот общий говор толпы, он ласкает мой слух пуще лучшей итальянской арии, несмотря на то что в нем нередко звучат самые странные, самые фальшивые ноты. Взгляните на эти загорелые лица: они дышат умом и сметкою и вместе с тем каким-то неподдельным простодушием, которое, к сожалению, исчезает все больше и больше. Столица этого простодушия – Крутогорск. Вы видите, вы чувствуете, что здесь человек доволен и счастлив, что он простодушен и открыт именно потому, что не для чего ему притворяться и лукавить. Он знает, что что бы ни выпало на его долю – горе ли, радость ли, – все это его, его собственное , и не ропщет. Иногда только он вздохнет да промолвит: «Господи! кабы не было блох да становых, что бы это за рай, а не жизнь была!» – вздохнет и смирится пред рукою Промысла, соделавшего и Киферона, птицу сладкогласную, и гадов разных.



Просмотров